у тебя еще лучше будет.
— Да что вы, Нина Андреевна, где уж мне, — Марина даже руками замахала и засмеялась.
В это время из боковой комнаты вышел молодой человек в тенниске, синих техасских брюках с заклепками и тапочках на босу ногу. Был он высок, крепок, спокоен, добрым лицом очень похож на Саламатину, И Марина, враз смутившись, догадалась, что это и есть ее сын. Когда Нина Андреевна сказала, что сын ездил на каникулы в Ленинград, Марина представила его мальчишкой-школьником, ну лет двенадцати, не больше. А этот даже постарше Марины. Знала б, ни за что не пошла.
— Здравствуйте, — первой поздоровалась она и выжидательно посмотрела на Нину Андреевну.
— Это мой сын Сережа, — ободряюще улыбнулась хозяйка. — А это Марина.
Она ничего больше не добавила, и Марине подумалось, что они здесь, наверное, уже говорили о ней, обсуждали. Настроение вновь испортилось. Глянув на свои запыленные босоножки и на яркий ковер в комнате, Марина вдруг поняла, что войти в них не посмеет, а снимать стыдно — с такими ногами, после улицы, только по гостям и ходить.
— Нина Андреевна, — с отчаянием сказала она, — я ведь только посмотреть, как живете. Посмотрела и побегу, Шурка меня ждет.
— Ну-ну-ну, — Саламатина взяла ее под руку, — успеешь. Пойдем-ка со мной. А ты, Сережа, чайник поставь да на стол собирай. Отец пришел?
— Здесь я, — раздался откуда-то мужской голос, какой бывает у завзятых курильщиков.
— Паяет что-то на веранде, — пояснил Сергей. — Переодеться не успел, видно — горит.
— Ты там не сплетничай. — В голосе отца послышался смешок. — Я быстро. Минутное дело.
— Все как мальчишка, — посмеиваясь, ворчала Нина Андреевна, уводя Марину. — Войну прошел, седой весь, а не остепенится — все чего-то изобретает. Тут у нас ванная, заходи. Это полотенце для ног, а это чистое. Я тебе домашние шлепанцы дам, пусть ноги отдыхают.
«Как у них все ладно, — подумала Марина, причесываясь перед зеркалом, придирчиво оглядывая себя; ей хотелось понравиться Саламатиным. — Наверно и не ругаются никогда».
— Ну, что я говорил — еще и стол не накрыт, а я у ваших ног, — входя, сказал Саламатин-старший. — Здравствуйте, Марина. Я слышал, как вас зовут. А я — Федор Иванович. Ну, мать, чем угощаешь?
Он оживленно потирал ладони, предвкушая знатный обед.
— А я ведь тоже с работы, — укоризненно покачала головой Нина Андреевна и пожаловалась Марине: — Вот всегда так. Устала, не устала — корми мужиков, а они знай ложками стучат. Спасибо, Сережа в отпуске, помогает, а то — с объекта на кухню, телевизор посмотреть некогда.
Но Марина заметила — говорилось это беззлобно, как бы даже в шутку. И Федор Иванович тут же отозвался с хитроватой улыбкой:
— А там то же показывают: муж хоккей по телевизору смотрит, а жена кастрюлями на кухне гремит, смотреть мешает. Самый жизненный сюжет.
Саламатин и в самом деле был седым — черные его волосы серебром отливали. Худощавое, темное от загара лицо изрезали глубокие морщины. Но старым его никак нельзя было назвать. Может, оттого, что в движениях быстр, что серые глаза были молодо чисты и смотрели живо, смело, с веселым ожиданием чего-то.
Марина сравнивала их — отца и сына — и видела, что у Сергея больше от матери: черты лица мягче, взгляд внимательный, спокойный, и говорит негромко, неспешно, точно сам к себе прислушивается.
Все вместе, шумно, мешая друг другу и подшучивая, накрыли на стол.
— Ты расскажи, как там Питер, — попросил Федор Иванович сына. — А то ведь и не поговорили как следует.
Сергей помолчал, намазал себе хлеб маслом, ломтик сыра водрузил сверху, но есть не стал — положил на тарелку.
— Я как приехал, в первый же день на Мойку пошел, к Пушкину. Потом уж по городу бродил. Никого не спрашивая, куда глаза глядят. Хорош город, что и говорить! — Он смотрел куда-то мимо них всех, наверное, вспоминал, и приятно ему было вспоминать. — Я ведь, да что — я, все мы его по книгам, по фильмам, по картинкам знаем. И Смольный, и Зимний, и Медного всадника, и Аничков мост, да многое. А оказалось — ничего не знаю. Надо по его улицам пройтись, над каналами постоять, над Невой, воздухом ленинградским подышать… — Сергей откинулся на спинку стула, прикрыл глаза: — «Игла Адмиралтейская… сколь стремительно пронзает она голубую высь! Она — как сверкающий на солнце обнаженный меч, самим Петром подъятый на защиту города, так бы и воспеть ее поэту…» Ольги Дмитриевны Форш слова.
— А мне в войну довелось там быть, — сказал Федор Иванович. — Недолго, правда, меньше месяца: ранило, вывезли, а уж потом на другой фронт попал. Да и города тогда не видел, не до того было. Помню только бронепоезд наш, как за пулеметом сижу, нога на педали дробь отбивает, мелко так: дзинь-дзинь-дзинь — страха унять не мог. Это когда самолет на нас пикировал. Страшно было.
— Так ты ж его сбил, — подсказал Сергей.
— Может, я, а может, другой кто. Один я, что ли, стрелял?..
Ели они неспешно и так, словно сели за стол не ради еды, а только, чтобы поговорить, а поесть между делом, между разговором, потому и забывали вдруг о бутерброде или наколотой на вилку золотистой масляной шпротинке. Это удивило Марину. Дома мать всегда ела молча и сосредоточенно и ее приучала помалкивать за столом.
— Следов войны теперь уж и нет в городе, — как бы с сожалением произнес Сергей, и это его настроение уловил отец.
— Хорошо, что нет! — откликнулся Федор Иванович. — Память о ней осталась — вот что главное.
Парням послевоенного рождения война представлялась иной, чем пережившим ее. Умом они понимают, что война — это плохо, но где-то в тайниках души живет сожаление: поздно родились, вот бы и нам… Для них война — уже история, а не часть жизни. Об этом подумал Федор Иванович, слушая рассказ сына.
— В сентябре сорок первого фашистское командование секретную директиву приняло: «Фюрер решил стереть город Петербург с лица земли… Путем обстрела из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сровнять его с землей… С нашей стороны нет заинтересованности в сохранении хотя